04.10.2016
О, как безоблачно, как идиллически было на старте, в золотой век русского детства… Няня, няня, где кружка… «Спой мне песню, как синица тихо за морем жила»…
Вот еще не распустившийся Обломов: «Ему только семь лет. Ему легко, весело. Какой он хорошенький, полный! Весь штат и свита дома Обломовых подхватили Илью Ильича и начали осыпать его ласками и похвалами; он едва успевал утирать следы непрошеных поцелуев. После того начиналось кормление его булочками, сухариками, сливками».
Вот образцовый рай, канонизированный яснополянским классиком: «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений…»
«Только детские книги читать, только детские думы лелеять» — предполагалось, что так тому вечно и быть, так и купаться в блаженном несовершеннолетии, в безбедных усадьбах…
Но уже проступают первые трещины идиллии, «Жизнь Арсеньева»: «Помню: однажды, вбежав в спальню матери, я вдруг увидал себя в небольшое трюмо — и на минуту запнулся: на меня с удивленьем и даже некоторым страхом глядел уже довольно высокий, стройный и худощавый мальчик в коричневой косоворотке, в черных люстриновых шароварах, в обшарпанных, но ловких козловых сапожках. Много раз, конечно, видал я себя в зеркале и раньше и не запоминал этого, не обращал на это внимания. Почему же обратил теперь? Очевидно, потому, что был удивлен и даже слегка испуган той переменой, которая с каких-то пор, — может быть, за одно лето, как это часто бывает, — произошла во мне и которую я наконец внезапно открыл… Я вдруг увидал (как посторонний) свою привлекательность, — в этом открытии было, неизвестно почему, даже что-то грустное, — свой уже довольно высокий рост, свою худощавость и свое живое, осмысленное выраженье: внезапно увидал, одним словом, что я уже не ребенок, смутно почувствовал, что в жизни моей наступил какой-то перелом и, может быть, к худшему… И так оно и было на самом деле. Я перенес первую тяжелую болезнь. Пережил новую смерть — смерть Нади, потом смерть бабушки…» А потом и смерть той райской стороны, где так счастливилось Николеньке, Алеше, Илье…
Нет, конечно, осколки пытались подклеить, срастить, помним те директивы ЦК: «все мы родом из детства», «детство живет в человеке до седых волос», «близится эра светлых годов» и проч. Но директивам вопреки старело детство: «“Я попрошу маму похоронить меня дома за плинтусом, — придумал я однажды. — Там не будет червей, не будет темноты. Мама будет ходить мимо, я буду смотреть на нее из щели, и мне не будет так страшно, как если бы меня похоронили на кладбище”. Когда мне пришла в голову такая прекрасная мысль — быть похороненным за маминым плинтусом, — то единственным сомнением было то, что бабушка могла меня маме не отдать. А видеть из-под плинтуса бабушку мне не хотелось. Чтобы решить этот вопрос, я так прямо у бабушки и спросил: “Когда я умру, можно, меня похоронят у мамы за плинтусом?” Бабушка ответила, что я безнадежный кретин и могу быть похоронен только на задворках психиатрической клиники».
И как теперь ни притворяешься, ни хорохоришься, а в зеркале русской литературы все обнаруживаешь этого — «разве мама любила такого, желто-серого, полуседого и всезнающего, как змея?».
Это необратимость. Это безвариантность. Диктат времени в «Школе для дураков»: «Уроки не сделаны. Мечтательная пустота сердца, солнечного сплетения. Грусть всего человека. Ты маленький. Но знаешь, уже знаешь. Мама сказала: и это пройдет. Детство пройдет, как оранжевый дребезжащий трамвай через мост, разбрасывая холодные брызги огня, которых почти не существует».
Колонка Игоря Мартынова опубликована в журнале "Русский пионер" №67